Неточные совпадения
«Что бы я был такое и как бы прожил свою
жизнь, если б не имел этих верований, не знал, что надо жить для Бога, а не для своих нужд? Я бы грабил, лгал,
убивал. Ничего из того, что составляет главные радости моей
жизни, не существовало бы для меня». И, делая самые большие усилия воображения, он всё-таки не мог представить себе того зверского существа, которое бы был он сам, если бы не знал того, для чего он жил.
Он довольно остер: эпиграммы его часто забавны, но никогда не бывают метки и злы: он никого не
убьет одним словом; он не знает людей и их слабых струн, потому что занимался целую
жизнь одним собою.
Так точно думал мой Евгений.
Он в первой юности своей
Был жертвой бурных заблуждений
И необузданных страстей.
Привычкой
жизни избалован,
Одним на время очарован,
Разочарованный другим,
Желаньем медленно томим,
Томим и ветреным успехом,
Внимая в шуме и в тиши
Роптанье вечное души,
Зевоту подавляя смехом:
Вот как
убил он восемь лет,
Утратя
жизни лучший цвет.
К тому же замкнутый образ
жизни Лонгрена освободил теперь истерический язык сплетни; про матроса говаривали, что он где-то кого-то
убил, оттого, мол, его больше не берут служить на суда, а сам он мрачен и нелюдим, потому что «терзается угрызениями преступной совести».
Я просто
убил; для себя
убил, для себя одного; а там стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем или всю
жизнь, как паук, ловил бы всех в паутину и из всех живые соки высасывал, мне, в ту минуту, все равно должно было быть!..
Поди сейчас, сию же минуту, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету, на все четыре стороны, и скажи всем, вслух: «Я
убил!» Тогда бог опять тебе
жизни пошлет.
— То-то и есть, что они все так делают, — отвечал Заметов, — убьет-то хитро,
жизнь отваживает, а потом тотчас в кабаке и попался. На трате-то их и ловят. Не все же такие, как вы, хитрецы. Вы бы в кабак не пошли, разумеется?
Но эта-то самая случайность, эта некоторая развитость и вся предыдущая
жизнь ее могли бы, кажется, сразу
убить ее при первом шаге на отвратительной дороге этой.
Робинзон. Да я его
убью. Мне легче с
жизнью расстаться!
— Да кто его презирает? — возразил Базаров. — А я все-таки скажу, что человек, который всю свою
жизнь поставил на карту женской любви и, когда ему эту карту
убили, раскис и опустился до того, что ни на что не стал способен, этакой человек — не мужчина, не самец. Ты говоришь, что он несчастлив: тебе лучше знать; но дурь из него не вся вышла. Я уверен, что он не шутя воображает себя дельным человеком, потому что читает Галиньяшку и раз в месяц избавит мужика от экзекуции.
Разумеется, кое-что необходимо выдумывать, чтоб подсолить
жизнь, когда она слишком пресна, подсластить, когда горька. Но — следует найти точную меру. И есть чувства, раздувать которые — опасно. Такова, конечно, любовь к женщине, раздутая до неудачных выстрелов из плохого револьвера. Известно, что любовь — инстинкт, так же как голод, но — кто же
убивает себя от голода или жажды или потому, что у него нет брюк?
Тогда несколько десятков решительных людей, мужчин и женщин, вступили в единоборство с самодержавцем, два года охотились за ним, как за диким зверем, наконец
убили его и тотчас же были преданы одним из своих товарищей; он сам пробовал
убить Александра Второго, но кажется, сам же и порвал провода мины, назначенной взорвать поезд царя. Сын убитого, Александр Третий, наградил покушавшегося на
жизнь его отца званием почетного гражданина.
— Она испортила мне всю
жизнь, вы знаете, — говорил он. — Она — все может. Помните — дурак этот, сторож, такой огромный? Он — беглый. Это он менялу
убил. А она его — спрятала, убийцу.
Да, с ней было легко, просто. А вообще
жизнь снова начала тревожить неожиданностями. В Киеве
убили Столыпина. В квартире Дронова разгорелись чрезвычайно ожесточенные прения на тему — кто
убил: охрана? или террористы партии эсеров? Ожесточенность спора удивила Самгина: он не слышал в ней радости, которую обычно возбуждали акты террора, и ему казалось, что все спорящие недовольны, даже огорчены казнью министра.
Об этом обрыве осталось печальное предание в Малиновке и во всем околотке. Там, на дне его, среди кустов, еще при
жизни отца и матери Райского,
убил за неверность жену и соперника, и тут же сам зарезался, один ревнивый муж, портной из города. Самоубийцу тут и зарыли, на месте преступления.
Она рвалась к бабушке и останавливалась в ужасе; показаться ей на глаза значило, может быть,
убить ее. Настала настоящая казнь Веры. Она теперь только почувствовала, как глубоко вонзился нож и в ее, и в чужую, но близкую ей
жизнь, видя, как страдает за нее эта трагическая старуха, недавно еще счастливая, а теперь оборванная, желтая, изможденная, мучающаяся за чужое преступление чужою казнью.
— Так что же! У нас нет
жизни, нет драм вовсе:
убивают в драке, пьяные, как дикари! А тут в кои-то веки завязался настоящий человеческий интерес, сложился в драму, а вы — мешать!.. Оставьте, ради Бога! Посмотрим, чем разрешится… кровью, или…
— Можно удержаться от бешенства, — оправдывал он себя, — но от апатии не удержишься, скуку не утаишь, хоть подвинь всю свою волю на это! А это
убило бы ее: с летами она догадалась бы… Да, с летами, а потом примирилась бы, привыкла, утешилась — и жила! А теперь умирает, и в
жизни его вдруг ложится неожиданная и быстрая драма, целая трагедия, глубокий, психологический роман.
«Что ж? — пронеслось в уме моем, — оправдаться уж никак нельзя, начать новую
жизнь тоже невозможно, а потому — покориться, стать лакеем, собакой, козявкой, доносчиком, настоящим уже доносчиком, а самому потихоньку приготовляться и когда-нибудь — все вдруг взорвать на воздух, все уничтожить, всех, и виноватых и невиноватых, и тут вдруг все узнают, что это — тот самый, которого назвали вором… а там уж и
убить себя».
К тому же сознание, что у меня, во мне, как бы я ни казался смешон и унижен, лежит то сокровище силы, которое заставит их всех когда-нибудь изменить обо мне мнение, это сознание — уже с самых почти детских униженных лет моих — составляло тогда единственный источник
жизни моей, мой свет и мое достоинство, мое оружие и мое утешение, иначе я бы, может быть,
убил себя еще ребенком.
Не все, однако, избавились и от гибели: один матрос поплатился
жизнью, а двое искалечены. Две неприкрепленные пушки, при наклонении фрегата, упали и
убили одного матроса, а двум другим, и, между прочим, боцману Терентьеву, раздробили ноги.
Виноградари вообразили себе, что сад, в который они были посланы для работы на хозяина, был их собственностью; что всё, что было в саду, сделано для них, и что их дело только в том, чтобы наслаждаться в этом саду своею
жизнью, забыв о хозяине и
убивая тех, которые напоминали им о хозяине и об их обязанностях к нему.
И до начала нынешней мировой войны мы насиловали и
убивали в самой глубине
жизни не меньше, чем во время войны.
Машинность, механичность культуры распыляет плоть мира,
убивает органическую материю, в ней отцветает и погибает органическая материя, родовая материальная
жизнь.
А знать, что есть солнце, — это уже вся
жизнь, Алеша, херувим ты мой, меня
убивают разные философии, черт их дери!
— Ничего, брат… я так с испугу. Ах, Дмитрий! Давеча эта кровь отца… — Алеша заплакал, ему давно хотелось заплакать, теперь у него вдруг как бы что-то порвалось в душе. — Ты чуть не
убил его… проклял его… и вот теперь… сейчас… ты шутишь шутки… «кошелек или
жизнь»!
— Э, черт! — вскинулся вдруг Иван Федорович с перекосившимся от злобы лицом. — Что ты все об своей
жизни трусишь! Все эти угрозы брата Дмитрия только азартные слова и больше ничего. Не
убьет он тебя;
убьет, да не тебя!
И действительно так, действительно только в этом и весь секрет, но разве это не страдание, хотя бы для такого, как он, человека, который всю
жизнь свою
убил на подвиг в пустыне и не излечился от любви к человечеству?
Иметь обеды, выезды, экипажи, чины и рабов-прислужников считается уже такою необходимостью, для которой жертвуют даже
жизнью, честью и человеколюбием, чтоб утолить эту необходимость, и даже
убивают себя, если не могут утолить ее.
Страшная, неистовая злоба закипела вдруг в сердце Мити: «Вот он, его соперник, его мучитель, мучитель его
жизни!» Это был прилив той самой внезапной, мстительной и неистовой злобы, про которую, как бы предчувствуя ее, возвестил он Алеше в разговоре с ним в беседке четыре дня назад, когда ответил на вопрос Алеши: «Как можешь ты говорить, что
убьешь отца?»
Понимаешь ли ты, что если я люблю этого человека, а ты требуешь, чтоб я дал ему пощечину, которая и по — моему и по — твоему вздор, пустяки, — понимаешь ли, что если ты требуешь этого, я считаю тебя дураком и низким человеком, а если ты заставляешь меня сделать это, я
убью тебя или себя, смотря по тому, чья
жизнь менее нужна, —
убью тебя или себя, а не сделаю этого?
Конечно, в других таких случаях Кирсанов и не подумал бы прибегать к подобному риску. Гораздо проще: увезти девушку из дому, и пусть она венчается, с кем хочет. Но тут дело запутывалось понятиями девушки и свойствами человека, которого она любила. При своих понятиях о неразрывности жены с мужем она стала бы держаться за дрянного человека, когда бы уж и увидела, что
жизнь с ним — мучение. Соединить ее с ним — хуже, чем
убить. Потому и оставалось одно средство —
убить или дать возможность образумиться.
Он уехал в свое тамбовское именье; там мужики чуть не
убили его за волокитство и свирепости; он был обязан своему кучеру и лошадям спасением
жизни.
Княгиня
убила свою горничную — разумеется, нехотя и бессознательно, — она ее замучила по мелочи, сломила ее, гнувши целую
жизнь, она истомила ее унижениями, шероховатым, грубым прикосновением. Она несколько лет не позволяла ей идти замуж и разрешила только тогда, когда разглядела чахотку на ее страдальческом лице.
«Это — убийца», — говорят нам, и нам тотчас кажется спрятанный кинжал, зверское выражение, черные замыслы, точно будто
убивать постоянное занятие, ремесло человека, которому случилось раз в
жизни кого-нибудь
убить.
Банные воры были сильны и неуловимы. Некоторые хозяева, чтобы сохранить престиж своих бань, даже входили в сделку с ворами, платя им отступного ежемесячно, и «купленные» воры сами следили за чужими ворами, и если какой попадался — плохо ему приходилось, пощады от конкурентов не было: если не совсем
убивали, то калечили на всю
жизнь.
Кантианство
убивает не метафизику, не учение о бытии, это была бы невелика беда, оно
убивает само бытие, вернее, оно выражает, отражает в
жизни совершившееся угашение бытия, его отдаление от покинутого человека.
Жизнь впроголодь, питание иногда по целым месяцам одною только брюквой, а у достаточных — одною соленою рыбой, низкая температура и сырость
убивают детский организм чаще всего медленно, изнуряющим образом, мало-помалу перерождая все его ткани; если бы не эмиграция, то через два-три поколения, вероятно, пришлось бы иметь дело в колонии со всеми видами болезней, зависящих от глубокого расстройства питания.
— Кулики-сороки мало уважаются охотниками; я сам никогда за ними не гонялся и во всю мою
жизнь убил не более двух десятков.
Три раза в моей
жизни случилось мне
убить в разных обыкновенных болотах трех самок курахтанов меньшего вида, которые, видимо вились от яиц или детей, но гнезд их я нигде никогда не нахаживал.
Во всю мою
жизнь я
убил не более десяти болотных кур и то единственно потому, что отыскивал их весьма прилежно.
Впрочем, мне случалось несколько раз находить дроф по одной и по две и даже по нескольку штук, но не только не удалось
убить, даже выстрелить в дрофу привелось один раз во всю мою
жизнь, и то в лет утиною дробью и не в меру.
— Пойми меня, Анна, — сказал Максим мягче. — Я не стал бы напрасно говорить тебе жестокие вещи. У мальчика тонкая нервная организация. У него пока есть все шансы развить остальные свои способности до такой степени, чтобы хотя отчасти вознаградить его слепоту. Но для этого нужно упражнение, а упражнение вызывается только необходимостью. Глупая заботливость, устраняющая от него необходимость усилий,
убивает в нем все шансы на более полную
жизнь.
Иначе — ведь это ужасно — мы остаемся в неразрешимой дилемме: или умереть с голоду, броситься в пруд, сойти с ума, — или же
убить в себе мысль и волю, потерять всякое нравственное достоинство и сделаться раболепным исполнителем чужой воли, взяточником, мошенником, для того чтобы безмятежно провести
жизнь свою…
— То ужасно, — продолжал Вихров, — бог дал мне, говорят, талант, некоторый ум и образование, но я теперь пикнуть не смею печатно, потому что подавать читателям воду, как это делают другие господа, я не могу; а так писать, как я хочу, мне не позволят всю
жизнь; ну и прекрасно, — это, значит,
убили во мне навсегда; но мне жить даже не позволяют там, где я хочу!..
— Есть господа, — заговорила мать, вспомнив знакомые лица. — которые
убивают себя за народ, всю
жизнь в тюрьмах мучаются…
— Истребляют людей работой, — зачем?
Жизнь у человека воруют, — зачем, говорю? Наш хозяин, — я на фабрике Нефедова
жизнь потерял, — наш хозяин одной певице золотую посуду подарил для умывания, даже ночной горшок золотой! В этом горшке моя сила, моя
жизнь. Вот для чего она пошла, — человек
убил меня работой, чтобы любовницу свою утешить кровью моей, — ночной горшок золотой купил ей на кровь мою!
Они нас
убивают десятками и сотнями, — это дает мне право поднять руку и опустить ее на одну из вражьих голов, на врага, который ближе других подошел ко мне и вреднее других для дела моей
жизни.
— Да в чем же я могу признать себя виновным? — певуче и неторопливо, как всегда, заговорил хохол, пожав плечами. — Я не
убил, не украл, я просто не согласен с таким порядком
жизни, в котором люди принуждены грабить и
убивать друг друга…
Убить одного, то есть уменьшить сумму человеческих
жизней на 50 лет, — это преступно, а уменьшить сумму человеческих
жизней на 50 миллионов лет — это не преступно.